{Распознано с аудиозаписи}
К.Л.: Борис Сергеевич, в своих воспоминаниях о Быстрове, которые Вы писали к столетию {со дня его рождения}, Вы упоминаете о том, как Алексей Петрович пришёл в палеонтологию. Расскажите, пожалуйста, как получилось так, что палеонтологом стали Вы. Что Вас привлекло в этой профессии?
Б.С.: Как пришёл к палеонтологии Быстров — это Вы знаете.
К.Л.: Да, мне интересно, как Вы стали палеонтологом.
Б.С.: Мне интереснее говорить о других. {Пауза}
К.Л.: Ну, хорошо...
Б.С.: Хорошо. Тогда надо начинать исподволь и с далёких времён.
Я принадлежу к тем людям, которые глубоко убеждены, что личные склонности к науке, к окружающей среде, вообще к окружающему миру, к увлечениям, ко многим представлениям, вплоть до таких, как жизнь и смерть, складываются в детском возрасте. Возможно, это свойство моей натуры, а, главным образом, я думаю, что это связано с началом моего детства и с первыми годами становления личности Бориса Сергеевича в окружающем мире.
Я ведь провинциал. Я родился в городе Вышний Волочёк. Это на половине дороги между Петербургом и Москвой. Город недалеко от станции Бологое (примерно половина дороги). Отец мой занимался медициной, ну, и, как полагается, с началом Империалистической войны 14-го года он был мобилизован и отправлен в армию. Это произошло, вероятно, сразу же после его женитьбы, ну, по крайней мере, через год с чем-то. Ну, и вернулся он с военной службы, насколько я представляю, сразу после февральской революции. Это мои логические заключения.
Первое назначение, которое он получил, вернувшись в Вышний Волочёк, где мы жили с мамой, было... район села Берёзки. Это большое имение Волковых-Манзей. Это два дворянских рода, русский и шотландский, породнившиеся ещё во времена Анны Леопольдовны. И один из Манзеев был смотрителем первой нашей Вышневолоцской водной системы. И вот эти господа, Волковы-Манзей, организовали у себя, это километров 25—30 от Вышнего Волочка, свою усадьбу, как полагалось. Один из Манзеев получил в качестве приданого там домик, деревеньку, что-то в этом духе. Там они поселились, там их застала, естественно, война.
Война, как Вы помните, началась с 1-го августа 14-го года. Поэтому я считаю началом века 20-го вовсе не начало календарное, а именно войну 14-го года. Она переломила всю российскую историю на всё далёкое будущее, навсегда.
Там, в этом имении Волковых-Манзей, в селе Берёзки, где у меня до сих пор есть домик, где я провожу лето, был медицинский пункт. Старичок-фельдшер Щастный (польского происхождения) был уже очень пожилым человеком и больным, а разразилась, как полагалось после войны, тифозная эпидемия, и положение было труднейшее. Моего отца сразу отправили в помощь этому медицинскому пункту, в конце концов, на смену этого Сидора Романовича Щастного. И мы на длительное время поселились там. Так что примерно ещё дошкольные мои годы прошли в Вышнем Волочке, где я родился, а дальше, начиная, я думаю, с рубежа 19-го — 20-го года, мы с мамой и с маленькой сестрёнкой Верой, вот её фотография за моей спиной (она врач, педиатр), переехали туда {в Берёзки}. Папа, в конце концов, сам подцепил сыпной тиф, сам слёг, и мама к нему моталась из Вышнего Волочка за 30 километров в Берёзки. В конце концов, это стало невыносимо совершенно, и было решено на семейном совете переехать на некоторое время из Вышнего Волочка в Берёзки. И Берёзки стали самым знаменательным событием в моей жизни. И до сих пор остаются.
Ну, вот я и считаю, что здесь, во-первых, медицинское окружение, бесконечное количество папиных пациентов, окружающие деревни, село, церковь, старое разорённое имение, роскошная совершенно природа (это так называемый озёрный край Вышневолоцкого уезда)... Это места довольно мощного культурного развития провинциальной России. Я-то считаю, что культура России родилась в деревне и усадьбе и только потом она мигрировала в города. Петербург и Москва были уже потребителями деревенской усадебной культуры, да иначе и не могло быть.
Вот я считаю, что эта близость и тесная связь с природой, семейная обстановка, друзья дома, частые наши гости — это то, что складывало моё отношение к окружающему миру. И, конечно, домашнее чтение. Мама всегда читала книги, прежде всего - это Пушкин. Я настолько проникся своим детским тусклым разумом в персоны литературные, что для меня образ, скажем, Александра Сергеевича Пушкина и Петра Великого моментами сливалось в нечто единое. Вот я считаю, что здесь моя врождённая привязанность к деревенской усадебной жизни, окружающая природа, общение с умными, приятными и добрыми людьми в семье — они-таки сложили меня как личность. Вот некоторое время тому назад нам к юбилею (250-летие Академии наук) задавались для всех вопросы: "Какие обстоятельства привели Вас в науку и как рано начал складываться Ваш интерес к науке?". Так я могу сказать, что моё отношение к окружающему миру и к науке сложилось в ранние школьные годы. Я считаю, что вообще личность человеческая складывается к 6-10 примерно годам, дальше идёт уже развитие на этом фундаменте всех остальных черт.
К.Л.: То есть Вы решили посвятить себя изучению природы, начиная с того времени, да?
Б.С.: Да, потому что меня всегда привлекали феномены окружающего мира в виде растений, животных, ракушки всякие, палеонтологические окаменелости, которые в изобилии были вокруг на полях — остатки ледникового периода. Это было начало, я с этого не сбивался. Хотя я в средней школе уже потом получил и технические некоторые навыки, пригодившиеся мне. Но, в общем, у меня не было никогда размышлений, где мне получать образование: техническое, или естественно-историческое, или гуманитарное. Вкусы мои были в области естественных наук, прежде всего. Я считаю, что это важное обстоятельство, потому что очень много молодёжи всегда мечется и начинает задумываться о выборе специальности по совету соученика, товарища: вот одна девочка пошла туда-то, пойду и я туда-то. У меня таких колебаний не было никогда, я знал, что меня интересуют естественные науки: зоология, ботаника, окружающая природа. Выбор был довольно простой.
К.Л.: Борис Сергеевич, можно Вас спросить... когда Вы писали Ваши воспоминания о Быстрове, извините, я прерву ход Вашей мысли на секунду, мне сейчас вспомнилось... Вы говорили, что в отличие от Вас (Вы всей душой к природе, к истокам нашим) Быстров отчего-то не любил вспоминать о своём детстве, которое, насколько я знаю, он тоже провёл вдали от городов.
Б.С.: Это для меня было всегда странным.
К.Л.: Вы не догадываетесь о причинах этого? Почему так могло быть?
Б.С.: Я не помню, я высказал в этой статье, я давно её написал... Ну, Вы её прочитали?
К.Л.: Прочитала, да, очень с теплом воспоминания написаны.
Б.С.: Я никогда с ним этого вопроса не обсуждал. Я тут могу строить догадки. Он ведь сын священника.
К.Л.: Да. Может быть, из-за этого, Вы считаете?
Б.С.: Я думал, что это затруднило его образование, несомненно, а поскольку он был убеждённый естественник, это носило ещё такой... религиозно-нравственный конфликт в семье. Так мне думается. Потому что семья была, судя по всему, религиозная, отец — священник, а этот человек ушёл совсем в науку, да ещё какую науку — которая ведёт историю жизни с глубины веков. Я не думаю, что это создавало благоприятную обстановку в семье. Может быть. Это всё мои догадки. Возможно, причина в этом: неудачное социальное происхождение. Впрочем, это как-то коснулось и меня, хотя в меньшей степени.
К.Л.: Борис Сергеевич, а Вы решили подарить своё сердце беспозвоночным, да? Вы решили посвятить свои исследования беспозвоночным, да? Насколько я знаю.
Б.С.: Да, да, да, я позвоночными не занимался никогда. Ну, потому что вокруг были озёра, ракушки, окаменелости на полях. Затем, окончив среднюю начальную школу в Берёзках... В этом имении была школа, которая была основана господами, т.е. помещиками, владевшими этими землями. И сам хозяин был егермейстер двора Его императорского величества. Он содержал школу и учителей, одного или двух, на свои средства. Преподавателей подбирал сам. Учителя были хорошие. Они менялись, причём уже в годы разрухи, когда появилась наша семья там, там были следы былого интеллектуального величия этого края. А там действительно было имение Кутузова, имение Ширинского—Шихматова, имение Волковых—Манзей, Орловых и целый ряд других известнейших фамилий. Поблизости еще Аракчеевы, дача Турчаниновой, Удомельский уезд, насыщенный русской интеллигенцией, старой, высокопрофессиональной. И многие из детей и внуков этих дворянских семей были моими товарищами по школе. Ну, вот это штрихи самого начала детства, первые толчки. К тому же большим другом семьи был Владимир Евгеньевич Воскресенский. Он из семьи народовольцев. Его мать была народоволка такая... матёрая, классическая. Он был из студентов, у него было три брата, два брата сошли с ума, все они учились в Петербургском университете. Владимир Евгеньевич тоже был с некоторыми завихрениями, человек, тоже любивший природу, и вообще был по всем своим повадкам вечным студентом. Любил простую музыку на мандолине, на балалайке и вечно с этим путешествовал. Частенько был нашим гостем. Подарил мне как-то ботанизирку, а потом "Спутник натуралиста". Я уже оказался вооружённым исследователем окружающего мира. И вот это тесное общение было в школьные годы.
Затем кончились эти четыре класса, а дальнейшего обучения не могло быть в этих Берёзках, к тому же отца перевели в Вышний Волочёк обратно, когда с этой эпидемией, разрухой было кончено. И вначале я один отправился к своим двоюродным братьям и сёстрам, которые жили в Вышнем Волочке в нашем доме. Наш дом большущий оставался всё время в Вышнем Волочке, я жил там вместе с ними. И поступил в так называемую единую трудовую школу — это бывшее реальное училище. И это была ещё одна из стихийных удач моей юности, потому что учительский персонал был отборный, я бы сказал. Отборный отчасти в силу необходимости. Ну, во-первых, это были ещё остатки преподавателей бывшего реального училища и соседней гимназии. А потом, были люди, которых революция пришпилила к усадьбам, к имениям, к земле, к корму, который был под ногами. Они учительствовали, а мы у них учились. Это было большой удачей, потому что один из преподавателей, Александр Васильевич Весский, очень образованный естественник, прекрасно знавший зоологию, ботанику, химию, геологию, публиковавшийся в области геологии, втянул меня в работу кружков, в полевые выезды в окрестности Вышнего Волочка. И, в общем, это усиливало мою убеждённость, что занятия естествознанием, естественными науками — это есть то, что мне надо. Это как бы само собой всё произошло.
В Вышнем Волочке школа была с уклоном: электротехническим и чертёжным. Это тоже было хорошо, потому что это были годы, когда... Но, я, безусловно, никогда не оставлял мысль получить университетское образование. Не институтское, а именно университетское, где есть простор получения любых знаний. А поступить было нелегко, потому что была широко открыта дорога для рабочих, крестьян и молодых людей, которые прошли рабфаки. А я был девятилеточник, и вот тут я был на распутье... {Мне} ещё не было восемнадцати лет, {когда} я переехал в Ленинград, жил {там} у тётки. Работал в Электротоке, зарабатывал рабочий стаж, потому что я родителей поменять никак не мог: они служащими были — неподходящая категория.
Получил я аттестат монтёра (электро- и радиомонтёра) и чертёжника-деталировщика. Так что в Ленинграде мне было легко зарабатывать рабочие ставки. Правда, это не сразу получилось. Я сдуру отправился на электротехнический завод Кулакова. Попал прямо в приёмную директора. Он мне задал вопрос: "Что умеешь делать?" Я говорю: "Ну что, я могу провести электрическую проводку, штепсель поставить, исправить неполадки". " Это мой доктор тоже умеет!" И он меня выгнал, конечно. Но в Электроток или Ленэнерго (это называлось по аналогии с Мосэнерго) я поступил. Туда меня взяли монтёром.
Я не оставлял мысли о высшем учебном заведении, это знал и коллектив, в котором я работал, в том числе мой начальник, чех по происхождению. В Марсовом поле учреждение это помещалось, в Ленинграде. Однажды он мне сказал, что "мы решили дать тебе путёвку в электротехнический институт". Я говорю: "Она мне ни к чему, потому что я хочу идти в университет". "Что ж ты будешь делать в университете?" — спросил он с недоумением. Я говорю: "Я хочу быть геологом или биологом". — "Мне смЭшно тебя слушать! Ты тут будешь учиться в лучшем в мире электротехническом институте и получишь инженерную специальность высокого класса". Я говорю: "А я хочу в университет". В конце концов, эту путёвку заменили на университет и... когда это... Начало 32-го года, да? Да, я в 31-м кончил среднюю школу. Перед этим я поработал и на "Сплаве", и радио- и электромонтёром, уличную проводку даже по столбам проводил и домашний ввод сделал — полный комплект такой примитивной работы проводил.
В университете всё тоже оказалось непросто. Никаких экзаменов не было. Просто существовала запись. В это время на геолого-почвенном в географическом факультете университета формировалась деканом новая специальность "Геоморфология". Яков Самойлович Эдельштейн, декан факультета, собрал нас всех, девятилеточников, потому что умные рабфаковцы и вся эта рабоче-крестьянская прослойка, она ринулась туда, где было хлебно и нужно, а геоморфология — это было таинственное название, такой специальности вообще никогда не было. Эдельштейн понимал как геолог, сделавший три кругосветных путешествия и ехидно говоривший нам на лекциях: "Я трижды обогнул земной шар. Вам этого никогда не удастся". Записался на его лекции, начал их слушать. Через некоторое время ко мне домой, вернее, к тётке, пришёл весь пакет моих документов с коротенькой машинописной бумажкой, на которой было сказано: "В связи с отсутствием мест в Ленинградском университете в приёме Вам в этом году отказано". Я был крайне удивлён, потому что я уже чуть не месяц целый, если не больше, отзанимался — и вдруг такой афронт.
К.Л.: Ну, это была ошибка, наверное.
Б.С.: Я не знаю, что это было, и не допытывался никогда в жизни. Я просто сгрёб пачку этих материалов и отправился в университет на Университетскую набережную, в главное здание, к декану факультета. И трясущимися руками подал Якову Самойловичу этот пакет. Я говорю: "Яков Самойлович, я не понимаю, почему я зачислен в Вашу группу, на Ваш факультет, и получил отказ в приёме в университет". Он сказал писклявым голосом: "Дайте мне Ваши бумаги". Он взял мои бумаги и спросил меня: "А Вы лекции посещаете?" — "Да, я на всех Ваших лекциях бываю и занимаюсь с первого дня". И {он} тихими шагами пошёл в дальний угол кабинета, эту папку с моими документами подсунул под какую-то большую стопу материалов в шкафу в деканате и сказал мне: "Продолжайте посещать занятия". Вот так состоялся мой приём. Стал я геоморфологом.
Летняя практика первая (это уже 32-й год, да?) была геологическая у всех, в том числе и у геоморфологов. Я её прошёл довольно успешно, так что под конец меня... даже уже когда я был на втором курсе и достаточно проявил свою геологическую наблюдательность... мне было поручено вести практические занятия у студентов первого курса. Вот одна из моих учениц, моя ровесница, Лилия Павловна Василенко — очень известный профессор-микропалеонтолог впоследствии стала. Таких было довольно много.
Вот однажды сидел я на обнажении на учебной станции около водопада в Саблинке, описывал обнажение. Пришёл профессор, который был куратором этой работы, которая официально велась ассистентом кафедры общей геологии, Григорием Дмитриевичем Селивановым, который в военные годы стал священником. Вот этот Владимир Максимиллианович Тимофеев внимательно посмотрел, как я работаю, как описываю обнажение, как веду зарисовки, на какие детали обращаю внимание. Потом он задаёт мне вопрос: "Молодой человек, Вы на какой специальности учитесь?" Я говорю: "На геоморфологии". — "Ну, Вы совсем не на место попали". Я говорю: "Я тоже так думаю, что я попал совсем не на место. Я собирался быть геологом или биологом". — "Нет, у Вас я вижу склонности не только к геологии, а к геохимии. Давайте мы Вас переведём на геохимическую специальность". Я говорю: "Хорошо, только вначале хорошо бы задержаться на геологии общей". — "Ну, хорошо, осенью поговорим". Осенью встретились, опять у того же Эдельштейна. Тимофеев рассказал о своих впечатлениях обо мне как полевом наблюдателе и сказал, что меня надо переводить на геологическое отделение с географического. Эдельштейн сказал, что это очень просто сделать: "Переведём его на геологию". Это уже был третий курс... Надо сказать, что перед этим работал в "Электротоке" я днём, а занятия были у меня вечерние, потому что стипендию мне не платили, я сам на себя зарабатывал.
И вот я начал заниматься нормально на геологическом факультете. Меня чрезвычайно интересовали вот эти карбонатные породы, сложенные ракушками... Эта плитка с 36-го года путешествует со мной по всей стране. Но она тянь-шаньская, а не прибалтийская. А происхождение её таково...
Я попутно начал заниматься разными вопросами от жадности. Я вообще ошалел от возможности узнавать в Ленинграде. Эта россыпь кафедр и факультетов и возможность удирать с одной лекции на другую, а дисциплина была не очень строгая, так что я слушал лекции и на гуманитарном факультете, и на зоологии. Ну, конечно, проходил всё, что полагалось географу, а потом геологу. Меня заинтересовало происхождение карбонатных пород и участие в этом процессе организмов. Для того, чтобы этим заниматься серьёзно, я сразу же понял, что моего палеонтологического образования, которое я получил как геоморфолог у ассистента Янишевского... вот это мой основной учитель — профессор Янишевский. Я о нём только что кончил большую работу. Его жизнь, его кафедра, его ученики, его окружение, его влияние на формирование стратиграфической палеонтологии. Вот он, целый портфель, лежит материалов, которые находятся в печати и в Ленинграде, и в Новосибирске.
На кафедре меня приняли очень мило, и кафедра на многие годы стала моим родным домом. Янишевский сказал, что "я люблю интересующуюся молодёжь. Вот я уезжаю сейчас в поле с небольшой группой студентов. Пусть Соколов присоединяется к нам, и мы поедем на Мсту". Это такая река, протекающая через Боровичский район и в конце концов входящая уже в бассейн Балтийского моря. Там прекрасные отложения каменноугольной системы, карбона. Вы геологию немножко знаете?
К.Л.: Немножко да. Я читала.
Б.С.: "Там он соберёт фауну и познакомиться, как организмы влияют на образование карбонатных пород". Ну, вот этот молодой человек с небольшой компанией уехал чуть ли не на три месяца на полевые работы. Причём Янишевский желал нас приучать не только к наблюдениям, но и к организации, {он} решил что... Там было три реки. Основная артерия Мста. Вот на реке Мста начальник он, а мой товарищ Валерий Махаев и я — его ближайшие заместители и помощники. На реке Охомле начальник Махаев, Янишевский и я — его помощники. На реке Прикша начальник я, а мои помощники — Янишевский и Махаев. Вот такая система обучения была. Ну, а когда мы вернулись осенью к началу учебного года в Ленинградский университет, собрались все вместе. Михаил Эрастович при распределении фауны, которую надо было изучать, произнёс одну знаменательную фразу, которую я запомнил на всю жизнь: "Ну, а Борис Сергеевич — мужчина аккуратный, к тому же рисовать умеет. Пусть-ка он займётся изучением группы хететид. Мой учитель, профессор Штукенберг, всех хететид объединил в один род, Хететус ратиус. Я думаю, что там не один вид, а много больше. В этом надо разобраться как следует. Вот пусть Борис Сергеевич этим займётся". И вот аккуратный мужчина стал заниматься этими хететидами и, в конце концов, между делом, эти исследования хететид, они были наиболее распространённой группой окаменелостей... колониальные организмы... Вот хететос примерно такой же... Балда ведёт разговор с чёртом, и фотография почти такого же у него в руках... вот он на шкафу стоит...
К.Л.: Я тоже собираю коллекцию, у меня есть похожие.
Б.С.: Ну, это распространённые каменноугольные окаменелости. Но, как это ни удивительно, я, между прочим, перед отъездом в Китай, по просьбе одного украинского академика описал за 29 дней одну небольшую коллекцию хететид Донецкого бассейна и прилегающих областей. Двадцать девять дней — я твёрдо помню, потому что моя дата отлёта за границу, в Китай, была фиксирована, в моём распоряжении было только 29 дней, чтобы написать эту работу. И, кстати сказать, она до сих пор остаётся единственной самой крупной работой по ахететидам. Так что я никогда никаких диссертаций не писал, никогда в аспирантуре не был, в докторантуре не был и защищал только опубликованные или сданные в печать работы.
К.Л.: И Вы после окончания университета стали работать в палеонтологической лаборатории?
Б.С.: Нет, это было всё позднее. В 37-м году была наша последняя поездка, по окончании университета, с Янишевским же, в бассейн реки Мсты. А когда мы вернулись, вдруг Михаил Эрастович говорит: "Борис Сергеевич, на нашей кафедре в этом году придётся читать новый курс "Историческая геология с основами палеонтологии". И я хотел бы, чтобы этот курс читали Вы". А я три месяца назад кончил только университет и прошёл полевые работы с ним. Это {было} как снег на голову, сопровождалось естественным испугом. Он сказал: "Ничего страшного, это очень спокойная группа. Это не обыкновенные студенты, а учителя средней школы, которым требуется дополнительное образование в области исторической геологии и палеонтологии для повышения квалификации. Так что прочитайте этот курс". Ну, помимо того, что на лекциях я должен был ему как ассистент помогать. То есть он хотел меня закрепить за кафедрой окончательно. Но это оказалось не так просто на первых порах, потому что думал он это сделать через аспирантуру, официально, но в аспирантуре мне было отказано общественными организациями по двум причинам. Во-первых, пять лет я болтался на географическом отделении, на биологическом целый год и на геологическом. То есть я был типичный "летун" без общественной нагрузки. И затем следующая {причина}: близкие отношения с лекционной профессурой. А действительно, я никогда не задумывался: когда я чувствовал, когда {что} мне не хватает знаний в какой-то области, а знаний всегда не хватает, я спокойно шёл на соответствующую кафедру и говорил, что я бы хотел позаниматься, скажем, у Дерюгина в области гидробиологии, потому что современная жизнь морского дна мне неизвестна. А все профессора были под подозрением. Вы бывали в Ленинградском университете?
К.Л.: Нет, к сожалению, мне не довелось побывать...
Б.С.: Там существует такой длиннющий коридор, четыреста метров длиной, окно — простенок, окно — простенок. На всех простенках висели портреты наших профессоров. Это всё мировые знаменитости. Это ещё профессора, которые работали с 18-19 века, которые перешли злосчастный порог революции и сохранились. Все портреты были в этих простенках. Они стали постепенно исчезать: один, другой, третий. Потом однажды их содрали все. Целиком. Некрасиво так — пустые простенки. Ну, вот с многими из них у меня были близкие отношения. Ну, какие близкие, просто умный профессор всегда любит интересующихся студентов. А я был жадный.
К.Л.: До знаний.
Б.С.: Да. К тому же некоторые из них были и по семейной линии знакомы. По линии моей жены. Вот предки моей жены. Вот это её отец, в семье которого моя жена воспитывалась. А это её прадед, который ввёл новую металлургическую установку на Урале, у Демидова ещё. Ну, это далёкое прошлое. Один — металлург, а тот — геолог, основатель кафедры палеонтологии Пермского университета и воспитанник Иностранцева, профессора Петербургского университета. Это из семейного альбома всё.
Ну, вот мне в аспирантуре {и} было отказано, и Янишевский был возмущён, поехал в Наркомпрос, а там ему сказали просто: "Профессор, это Ваше дело, кого взять в качестве ассистента на кафедре, и то обстоятельство, что у Вас есть оканчивающий и даже один был защитившийся...", — такой Лев Борисович Рухин — очень талантливый литолог в будущем, к сожалению, погибший под машиной. — "...Вы можете взять и Соколова, если Вам подходит ближе". Янишевский меня довольно быстро провёл, опираясь на решение Наркомпроса, в штат кафедры палеонтологии в качестве ассистента, с поручением вести уже доцентский курс этим самым учителям, и не только палеонтологию, но и историческую геологию, которая в профиль кафедры не входила. А была другая кафедра исторической геологии, но там не было никакой палеонтологии. Им трудно было такой курс поставить. А у нас легко. Янишевский даже одно время читал курс геологии СССР.
И одновременно я начал заниматься на этой кафедре, опять от жадности, вот этими хететидами, потом кораллами других групп разных систем, которые привозили геологи из разных концов Советского Союза вплоть до Колымы и вообще Дальнего Востока. И, в конце концов, я довольно за короткое время стал вроде как специалистом по табулятам в широком смысле (кораллы табулятами называются)... по табулятам всего Союза и всех систем, и в объёме всей их геологической истории. И написал я, в конце концов, на эту тему пять или шесть книг, одно введение к ним было 34 печатных листа. Все они были опубликованы отдельными книжками позднее. Но опубликованы. И я их и защищал потом как книжки, и мне даже в голову не приходило никогда писать диссертацию. Хотя это и требовалось. И, надо сказать, что по этим хететидам я защищал диссертацию совершенно случайно. Потому что однажды декан факультета Сергей Сергеевич Кузнецов (это уже после Эдельштейна), встретив меня в университетском коридоре, говорит: "Отец! — он к нам обращался так. — "Отец, а тебе надо до Нового года диссертацию защитить, из Наркомпроса строгая бумага, что все ассистенты должны быть с учёными степенями. У тебя степени нет". Я говорю: "Сергей Сергеевич, что же мне защищать, у меня не написано ни одной работы, я перед этим четыре года провёл в Китае и в Средней Азии, занимаясь геологической съёмкой". — "Я знаю, что ты много делал докладов и много писал. Принеси мне рукописи, которые сохранились". А Михаил Эрастович, уезжая в Саратов в эвакуацию (куда уезжал университет), все мои рукописи, которые были на кафедре, все увёз туда и — спасибо ему — сохранил. Там всё это могло пропасть на кафедре. Вот лежала стопка рукописей по Средней Азии, по Вайгачу, по Подмосковному бассейну, по четвертичным моллюскам и так далее. Сергей Сергеевич ни на одну из них не посмотрел, а задал мне один вопрос: "Которую из этих рукописей ты забыл больше всего?" Я говорю: "Как это ни странно, Сергей Сергеевич, ту, которую я написал перед самым отъездом в Китай, быстренько, за 29 дней". — "Вот её и будешь защищать, потому что в старые тебе захочется вносить исправления и дополнения, а тут всё конченное". Я её отослал в печать. Она стала моей диссертацией. Действительно, я быстренько защитил книжку, которая уже была в редакции. Она не была еще книжкой, но была в редакцию сдана. Это была первая красиво изданная книжка в те годы. В те годы почти ничего не печаталось. Она вышла отдельной небольшой книжкой. В светлой обложке...
Голос: "Прошу прощения. Хотите кофе или чай?" {Перерыв записи}
Б.С.: Ну, вот это всё к тому, как я стал палеонтологом. Кафедра состояла из великолепных преподавателей. И школа, и кафедра — это, в общем, был такой логический переход. Хотя мы учились в средней школе по так называемому дальтон-плану, по бригадному методу, но он был у нас не испорченный, а в американском варианте. А обычно в СССР бригадный метод выражался в том, что бригадир отвечал, а отметка выставлялась всей пятёрке — членам бригады. Здесь было наоборот. Даже если один не знал, гнали всех: "Вы не смогли довести товарища до определённых знаний".
К.Л.: Борис Сергеевич, а в своих воспоминаниях, насколько мне известно, Вы указывали, что Вам довелось прослушать курс лекций профессора... {Перерыв записи}
Б.С.: ... Янишевский, воспитанник Иностранцева... там, в серебряном портсигаре... рядом с фляжкой под водку. Орлов вёл курс на этой кафедре палеонтологии позвоночных, а потом он стал академиком и директором ПИНа. Криштофович, будучи членом-корреспондентом Академии наук, вёл палеоботанику. А Владимир Афанасьевич Обручев был первым, кто Янишевского, ещё в Томске, отправил на несколько лет в Европу и в Америку, осваивать метод преподавания и состояние коллекций за рубежом. Так что он тоже, хотя он никакого отношения к ленинградской школе не имеет, кроме того, что он там занимался геологией в Геологическом комитете.
Всех я их знал отлично и близко и вообще бывал на квартирах и так далее. Для меня это свои люди. Вплоть до старика Обручева, который скончался в 93 года. Я и здесь, на Покровке, у него бывал. И даже был один случай задать ему нахальный вопрос. Он писал свои труды на стойке, это такая конторка, и никогда не садился. А уже человек совершенно пожилой. И я первый раз обратил на это внимание, а второй раз я нахально задал вопрос: "Владимир Афанасьевич, Вам же трудно" {перерыв записи}
...{Он} очень много работал в Сибири, и Янишевский-то прошёл часть школы в Казанском университете, а с 902-го года уже в Томске, куда его пригласили как молодого... {преподавателя} для чтения первого профессорского курса. Вот тогда-то его Обручев и гонял по странам Западной Европы и Америке для того, чтобы набирался ума-разума как преподаватель. Поэтому вот эти руководители, кого он подобрал на кафедре, все имели прекрасную подготовку, все.
К.Л.: А вот об Орлове Вы что можете вспомнить, каким он был?
Б.С.: Очень много. Орлов, помимо того, что это мой учитель, он друг семьи моей жены. С детства. Мою жену он иначе как Лялькой не называл. И страшно хотел, в своё время, чтобы палеонтологический институт вообще возглавил я. И даже приезжал ко мне для такого разговора. Я категорически отказался. Потом получал и другие приглашения на этот счёт, а он всё это даже согласовал с центральным комитетом партии. Несмотря на, казалось бы, демократичность академии требовалось согласование с отделом науки ещё ЦК КПСС на такие должности. Тем не менее, я, по крайней мере, раз пять в жизни отказывался от поста директора института. Мне предлагался раза три ПИН, затем институт геологии докембрия, затем потенциально свой институт в Сибири и ещё что-то такое. Но я нигде на такой пост не соглашался. Я помню, несколько лет тому назад ехал я из Москвы в Питер на сессию общества, и мы оказались в одном купе с Даниилом Граниным. Знаете такого писателя?
К.Л.: Даниил Гранин, конечно, "Белые одежды" написал, чудесный роман. {Фактическая ошибка: "Белые одежды" — роман Дудинцева.}
Б.С.: Да?... Но наиболее он прославился, конечно "Зубром".
К.Л.: Да, читала.
Б.С.: Кстати, полная биография Тимофеева-Ресовского вышла под моей редакцией. Написана Попковым и его покойной женой. Прекрасно издана. Великолепная биография.
Даниил говорит: "Какой Вы счастливый человек, Борис Сергеевич, Вы ни разу никогда не были директором". А это действительно так, я выше заведующего отделом, лабораторией никогда не поднимался. Считал, что дело учёного — это занятия наукой, а не хозяйством, для этого должен быть другой человек. И до сих пор убеждён, что должно быть так.
К.Л.: Борис Сергеевич, а вот расскажите, пожалуйста, Вы работали в лаборатории под начальством Быстрова, так я понимаю?
Б.С.: Знаете, это история длинная, особая, она у меня где-нибудь описана.
К.Л.: Но Вы можете просто сказать, вот каким он был?
Б.С.: Кафедра и лаборатория — это структурно разные вещи. Кафедра — это университетская структура, а лаборатория эта — исследовательская при институте земной коры. Я не знаю, наверное, и тут, в Москве, такая же структура в ряде случаев. Эти исследовательские группы занимают особое положение, даже если кто-то из них и ведёт какую-то педагогику. Но там это было очень тесно, в одном и том же помещении, только два разных этажа, на одном — кафедра, на другом была лаборатория.
С началом войны должна была всем этим заведовать Гартман-Вайнберг, специалист по парейазаврам большая. Её лаборатория была в Московском университете, но она была дама страшно пробивная, надоедливая ужасно и очень образованная. Она ухитрилась убедить начальство дать ей большую валюту и создала международное издание "Проблемы палеонтологии". И она стала функционировать как исследовательское учреждение с публикациями, а не изучением объектов. Причём прицепили её к географическому факультету, где никакой палеонтологии вообще не было. Ну, вот, её характер, её очень неудачная фамилия (Гартман-Вайнберг), затем редколлегия журнала международная с иностранцами — всё это мешало общественным организациям МГУ, и которые, в конце концов, нашли подходящий случай закрыть её, поскольку геологии в МГУ нет. Организовали МГРИ, и вся геология ушла в МГРИ, в новый институт. А Гартман Янишевский сказал: "А я могу эту лабораторию взять к себе". А он был одновременно и... {Перерыв записи}
Б.С.: ...полагал очень многие хорошие люди. Так что я Гартман знал очень-очень поверхностно, и никаких суждений, кроме сплетен, я о ней не знаю, о которых {сплетнях} рассказывать не стану.
К.Л.: Безусловно.
Б.С.: И каким-то путём Михаил раз встретился с Юрием Александровичем где-то уже в конце войны, может быть, во Фрунзе, может быть, в Москве, и Юрий Александрович сказал: "...Так, Михаил Иванович, возьмите Быстрова, потому что ему в Военно-Медицинской Академии уже надоело, и он же пятнадцать тысяч черепов препарировал собственными руками, осточертела ему эта работа, а палеонтологию он любит и знает, и пишет оригинальные работы". Михаил Иванович поговорил с Быстровым, и Быстров перешёл на заведование лабораторией Гартман-Вайнберг.
А я к этому времени вернулся из четырёхлетнего пребывания в Китае и в Средней Азии. И мне было предложено работать и у Быстрова, и на кафедре. Вести научную работу у Быстрова, а педагогическую — у Янишевского. Вот таким образом нас связало с Быстровым. Так что, в конце концов, между кафедрой и лабораторией практически никакого зазора не существовало, а это была единая структура, по существу, особенно когда касалось дело преподавания или проведения каких-то научных заседаний — это всё было совместно. Поэтому я Быстрова рассматриваю полностью как коллегу по университету, и мы 13 лет бок о бок просидели рядом.
Лекции Орлова и Быстрова очень существенно отличались. У Юрия Александровича было остро развитое чувство юмора, ну, вплоть до трепотни такой, лёгкой. Быстров обладал невысоким чувством юмора, но зато лектор был блестящий совершенно. Если Орлов сводил преподавание палеонтологии позвоночных, в основном, к остеологии и классическому (это типично для ленинградской школы) изучению костного состава и названий всех косточек, то Быстров преподавал эволюцию позвоночных на протяжении всей истории. Это была феерически красивая картина. К тому же, он великолепно рисовал цветные диапозитивы и это показывал. Поэтому его лекции были захватывающе интересными. Если, скажем, с лекций Орлова люди уходили с запасом знаний, то от Быстрова уходили с запасом впечатлений. Это было несколько по-другому. Но трудно сказать, что казалось важным для студентов, потому что для многих впечатления, которые оставляли лекции Быстрова, были настолько сильными, что они становились палеонтологами. Знаю несколько человек таких. Из девиц, правда.
Так что связь лаборатории с Быстровым была педагогическая. Ну, а разговоров было, конечно, бесконечно много. Появление Быстрова в лаборатории и на кафедре сыграло выдающуюся, конечно, роль, потому что Быстров имел блестящую биологическую подготовку, а это был разгар лысенковщины...
К.Л.: Да, да, очень тяжёлый период...
Б.С.: На наше счастье, кафедра палеонтологии была не в Главном здании, а совсем в стороне, на 16-й линии, ближе к геологическому комитету. Это была такая полуавтономия. И Быстров себе позволял такие... не выпады, а просто правду о генетике рассказывал, что было невозможно в Главном здании, где была кафедра дарвинизма. Там от Презента и Лысенко отвязаться было невозможно, иначе вы вылетали с треском из университета. Этим он {Быстров} заражал студентов, этим их подкупал.
К.Л.: Борис Сергеевич, а ведь, действительно, период лысенковщины — очень тяжёлый период в науке...
Б.С.: Очень, очень тяжёлый!
К.Л.: Ведь наверняка очень тяжело приходилось всей работе научного аппарата, и Быстрову было, наверно, тоже тяжело, поскольку он же ярый эволюционист и...
Б.С.: Несомненно, тяжело морально, потому что он понимал, что это мракобесие. И в этом смысле тяжело, но он, для того чтобы разъяснять правду, использовал аудиторию молодёжи, а не какие-то конференции и съезды, на которые он вообще не ходил. Так что его пропаганда биологической правды шла через юные умы, а не через приспособленцев на кафедрах генетики и дарвинизма. Я думаю, что ему было нелегко, потому что он был очень чувствительный ко всякому слову и довольно обидчив, так что надо было с ним обращаться осторожно. Даже помню личный такой эпизод, тоже связанный отчасти с этой же тематикой.
Палеонтологи в значительной степени всегда обвинялись в ламаркизме, и справедливо обвинялись, потому что палеонтологи, выросшие в геологической среде, не могли не понимать, какое влияние оказывала окружающая среда на развитие органического мира. Классический ламаркизм сводился к представлениям об упражнении—неупражнении органов, вроде пресловутой шеи жирафа. Но это профанация ламаркизма. Конечно, самое великое учение, которое создано в эволюционном учении принадлежит Ламарку, а не Кювье. Это моё убеждение.
Так что Быстров был большой находкой для молодых умов, которым {в которые} сразу вкладывалась истина, а не модная политическая пропаганда лысенковского учения — мракобесия в полном смысле этого слова. Хотя некоторые рецидивы этого мракобесия сохранились до сих пор, даже до недавнего времени, даже и сейчас ещё есть поклонники лысенкоизма. Но мало того, что это коснулось биологии. И физикам, и химикам как-то полюбился вождизм некоторых учёных, которые проповедуют передовое учение, и некоторые начали склоняться к тому, чтобы аналогичные сессии ВАСХНИЛ провести в физике, в химии и в других науках. Но не всё удалось, хотя физиологи пострадали. В конце концов, около 600 профессоров и докторов лишились работы из-за того, что не были лысенковцами, в стране.
К.Л.: Борис Сергеевич, а были ли какие-то попытки сверху убрать Быстрова или кого-то с Вашей кафедры?
Б.С.: Нет, не было. Я считаю, потому что кафедра помещалась совсем в стороне. Если Вы представляете Васильевский остров, 16-я линия совсем как в тупике находится по отношению к Главному зданию, где разыгрывалась эта биологическая драма. Здесь мы были довольно свободны, и читали неположенные книги, и слушали неположенные слова, и легко впитывали... Ну, молодёжь никогда не была склонна к какому-то консерватизму, верно?
К.Л.: Безусловно.
Б.С.: Это не свойство молодых.
К.Л.: Я с Вами согласна. Борис Сергеевич, Быстров был человеком, насколько я знаю, очень творческим, очень способным — и художник, и поэт. В чём-то они были похожи с Ефремовым, так? Поскольку Ефремов — он ведь тоже фанат литературной работы.
Б.С.: Оба, конечно, были очень талантливы, но по-разному. Если Ефремов обладал писательским и историческим взглядом, очень острым и очень верным, то Быстров был великолепный рисовальщик, первоклассный график и к тому же поэт. Ну, я бы не сказал, чтобы поэт был заметный, хотя многие его стихотворения широко известны, и нам бы очень хотелось их все издать вместе с иллюстрациями; может быть, когда-нибудь удастся это сделать...
К.Л.: Дай бог.
Б.С.: Да... Есть поклонники его в моей новосибирской группе, — и которые слушали лекции Быстрова, и которые сохранили подборки его стихотворений. Но я их все передал Ирочке. Всё, по-моему, в её руках, но другой комплект есть в Сибири. Но, насколько мне известно, сибиряков сейчас заедает дело со спонсором и с бумагой. Так что, может быть, в ПИНе удастся это сделать быстрее с помощью Ирины.
К.Л.: Борис Сергеевич, а Быстров с Ефремовым, насколько я знаю, были друзьями?
Б.С.: Они были очень близкими друзьями, потому что древние четвероногие, конечно, их сблизили, причём оба они были талантливыми. Вот Ефремов..., вот он...
К.Л.: Да, да, я вижу.
Б.С.: Вот Борисяк... Но очень по многим вопросам они не сходились и вступали в спор, причём этот спор обычно тяжело переживал Алексей Петрович, значительно легче — Ефремов, который был такой мобильный, весёлый человек, а у Алексея Петровича, к сожалению, это как-то надолго задерживалось. Я помню один эпизод, когда мы на заседании кафедры, прослушав один его интересный доклад, завели разговор о влиянии внешней среды на развитие организмов. Он сказал твёрдо: "Для меня внешняя среда — это театральная декорация, на фоне которой разыгрывается драма жизни". Ну, а я говорю: "Для меня это тоже декорация, но активная декорация, в зависимости от которой развивается так или иначе органический мир, меняясь". Это был, конечно, взгляд Ламарка. То, что мы называем сейчас биосферой, пошло от Ламарка, а не от Зюсса. Зюсс ввёл слово "биосфера". Очень неудачную, кстати сказать, трактовку ему дал, как живую плёнку рассматривал. А Ламарк рассматривал это как систему живого и мёртвого, активную систему. Так что содержательная сторона ламарковского представления о комплексе живого и мёртвого была, конечно, значительно более высокой, чем у Зюсса, у Гумбольта и других последователей. Ну вот, Быстрова взволновала очень моя реплика, и утром он пришёл с такими словами: "Всю ночь из-за Вас не спал, думал, что Вам ответить, могу ли я Вам что-нибудь уступить. И пришёл к выводу: единственное, что я могу Вам уступить, — это катастрофы, больше ничего!"
К.Л.: А вообще Быстров был открытым человеком или, скорее, немножко замкнутым в себе, поскольку такая чувствительная натура?
Б.С.: Знаете, вот на этот вопрос ответить трудно. Я думал, что он не был окружён людьми, ему близкими. Было какое-то количество людей, которых он дружески воспринимал. К таковым относился, например, мой товарищ Александр Михайлович Обут, о котором я сейчас только что опубликовал статью в Сибири. Ко мне относился хорошо и дарил свои работы с хорошими дарственными надписями. Кстати, я недавно нашёл, как мне казалось, потерянную книжку его "Прошлое, настоящее, будущее человека". Есть с его автографом эта книжка...
К.Л.: С ума сойти!
Б.С.: Могу её показать... {Перерыв записи}. Пятьдесят лет, что ли, да? Когда он скончался? В сорок девятом году скончался?
К.Л.: Нет, пятьдесят шестой, по-моему, год.
Б.С.: Пятьдесят девятый. Около девятисотого... Шестьдесят. Ну рано, чрезвычайно рано...
К.Л.: Его работа и переживания подкосили, да?
Б.С.: Да у него и здоровье-то было неважное. Всё-таки Базедова болезнь.
К.Л.: Тогда ещё не научились хорошо лечить это, эффективно.
Б.С.: Он это прекрасно понимал. Частенько говорил о том, что скоро помрёт.
К.Л.: Он так говорил, да? Он предчувствовал свою...
Б.С.: Он считал, что он не жилец.
К.Л.: Он, наверное, поэтому и старался так выложиться в своих произведениях, высказать всё, что он...
Б.С.: Да. Ну, в общем, он главное, что хотел написать, написал. Вот это его беспокоило больше всего.
К.Л.: Труд жизни.
Б.С.: Это — труд жизни. И должен похвастаться, что я сыграл большую роль в публикации этой книги. Это было время, когда я одновременно работал в университете — на кафедре и в лаборатории — и в нефтяном институте. А с нефтью — вообще, это особая тема моей жизни — я связался ещё в Средней Азии, в Китае, где во Внутренней Азии провёл семь лет жизни.
К.Л.: С ума сойти!
Б.С.: К сожалению, тоже опубликован только один общий простой очерк, а главное публиковать мне не дали.
К.Л.: Борис Сергеевич, а Вам не доводилось с Ефремовым... путешествовать вместе?
Б.С.: С Ефремовым встречался и очень часто. Ефремов был очень привлекательная фигура, и вот его свойство — заикание: "Ч-ч-ч-чёрт возьми! Это ж совсем не так! — вот это заикание придавало какую-то особую притягательность его речи.
К.Л.: И Ефремов, и Быстров — они оба были чрезвычайно творческими людьми, но интересно...
Б.С.: Несомненно, да. Я никогда не был свидетелем или участником их дискуссий, но некоторые говорят, что они проходили довольно остро. По переписке Вы знаете, что она была очень острой моментами. Ну, кстати сказать, и тот, и другой были мастаки писать, и иногда увлекались слишком творчеством, связанным со словом, а не столько с чувством. А так, конечно, они были оба привязаны друг к другу, по сути-то дела. Это не были научные враги. Безусловно.
К.Л.: Интересно, Борис Сергеевич, вот когда читаешь переписку Быстрова с Ефремовым, иногда создаётся ощущение, что Ефремов относился к Быстрову немножко как учитель к ученику. Это действительно так? Была у них такая вот...
Б.С.: Пожалуй... Пожалуй, была. Немножко свысока, потому что у них разная совершенно история их прихода в палеонтологию. Ефремов пришёл от чистой геологии золотоискателя и изыскателя железнодорожного пути в Средней Азии. Быстров пришёл от классической медицинской остеологии. Видите, какие разные пути?
К.Л.: Абсолютно, диаметрально противоположные!
Б.С.: Да, диаметрально противоположные. Поэтому Ефремов, отлично понимающий практический смысл палеонтологии для развития геологических наук и видевший, что Быстров этого не понимает, а главное, не придаёт этому никакого значения: просто это интересная глава биологии — и только... А для Ефремова это было наполнено практическим смыслом. Может, это давало основание ему смотреть несколько свысока, тем более, что, в конце концов, палеонтология — это ведь не дочь биологии, а, скорее всего, всё-таки дочь геологии. Там она родилась, и тут главную роль сыграли горняки даже, а не геологи. Ведь Геологический комитет, российский Геологический комитет 1882 года, он родился по настоянию петербургских горняков-академиков и Иностранцева — университетского профессора. Горняков и геологов, горняков — прежде всего, начиная с Карпинского. Карпинский был палеонтологом, но вместе с тем — и выдающимся горняком. Ефремов считал себя представителем этой школы, этой линии. Хотя немало вышло великолепных палеонтологов и из медицинской среды. Сам Эйхвальд — создатель российской палеонтологии — занимал в Казанском университете в начале позапрошлого века кафедру геологии и повивального искусства, кончив Берлинский университет. Так что разные пути вели людей в палеонтологию.
К.Л.: Борис Сергеевич, а вот интересно: когда-нибудь сам Быстров читал Вам свои стихи и кому-нибудь?
Б.С.: Ну, все они читаны! Все декламировались на кафедре нашей. Все читаны, и многократно. К сожалению, я ни одного из них не помню, у меня их нет, и я этому не придавал никакого значения. Я в Алексее Петровиче ценил его биологическую образованность удивительную, его честный взгляд на теорию в биологии, его великолепный полемический и публицистический дар и так далее. В нём было много притягательного другого, кроме поэзии. Ну, и, конечно, как графика {ценил его}. График он был, конечно, изумительный, профессиональный совершенно. У него ведь есть графические работы, не только те, которыми иллюстрированы книги и все его печатные работы, а просто такие... на вольные темы, вроде двинии, которую Вы помните. Были и другие такого сорта. Вся графика, я не знаю, вряд ли она собрана, хотя многое мог собрать один из поклонников и моих прямых учеников, Виктор Николаевич Дубатолов... Вот. Это сотрудники моей лаборатории по Сибирскому отделению Академии наук. Это Варженника {?}, она кончала кафедру гидробиологии на той же 16-й линии, эта кончала аспирантуру у Эльяшевского, эта Московский университет кончала, Ёлкина. Они недавно выпустили эту книжку совместно с Прашкевичем. Прашкевич стал писателем, довольно модным. А это Витя Дубатолов, мой прямой ученик, который, я помню, второкурсником пришёл ко мне со спичечной коробкой шлифов и сказал: "Борис Сергеевич, я хотел бы сделать описание их. Как Вы смотрите, хватит мне, наверное?". "Ну, попробуйте, Вить, посмотрим, что получится". Через несколько дней он мне принёс вырванный листочек из ученической тетради, где были описаны каждый шлиф в отдельности. Я говорю: "Витя, это же не работа, это просто описания этих шлифов". "Ну, я не знаю, как надо поступить". Но он очень много работал над самообразованием, и сейчас продуктивность его, наверное, самая большая среди моих учеников-табулятчиков. Широко известный теперь уже. Тоже уже доживающий: 75 годов скоро будет.
К.Л.: Что поделаешь, жизнь идёт.
Б.С.: Да, идёт.
К.Л.: Сколько бы я отдала, чтобы столько узнать и столько... жить... как Вы.
Б.С.: Очень талантливы у него дети и внуки, особенно сын один, Виктор, энтомолог.
К.Л.: Борис Сергеевич, а вот к вопросу о жизни. Вы упоминаете о таинственной работе Быстрова Алексея Петровича "Хомо сам". Для нас это очень большая загадка, поскольку, возможно, он оставил запрет на публикацию этой работы.
Б.С.: Я этой работы знаю только название. Я никогда не видел её написанной.
К.Л.: А откуда Вы узнали? Сам Быстров говорил, что он занят этой работой?
Б.С.: По-моему, да. И потом его родственница, я уж не помню, как её имя. Было {это} в день столетия со дня рождения Алексея Петровича... Я проводил сессию Палеонтологического общества в Ленинграде и одновременно столетие Алексея Петровича уже на кафедре. Там среди докладчиков выступал я. И была там одна дама, родственница какая-то дальняя Алексея Петровича, которая это упоминала. Но ничего, кроме этих упоминаний, я не знаю. Я не уверен, что это было написано. Похоже, всё-таки всё, что было написано Быстровым, — всё осталось в целости, ничего не пропало.
К.Л.: Не знаю, был запрос в архив Ленинградской Академии наук. На самом деле эта книга имеется у них, но не допускается до публикации. В наших представлениях, она находится под запретом. Возможно, Быстров, составив автобиографию, написал её столь откровенно, что не захотел, чтобы она была опубликована. Возможно такое, на Ваш взгляд?
Б.С.: Я могу только присоединиться к любой догадке: либо он сам не захотел, либо не захотела цензура.
К.Л.: То есть, возможно, он...
Б.С.: Нет, ну, что цензура могла в это дело вмешаться, это совершенно ясно, потому что эта книга, о которой я начал говорить, но не кончил...
К.Л.: ... да, "Прошлое, настоящее, будущее..."
Б.С.: ... она увидела свет совершенно случайно. Я тогда работал, как сказал, в нефтяном институте, и мои книги, шесть штук, по-моему, одна за другой залпом шли, как по зелёной улице. Это были мои диссертационные работы "Архететиды" {?}, пятитомная моя докторская диссертация "Табуляты европейской части СССР", введение в их изучение. Одновременно началась работа над "Основами палеонтологии", за которую мы получили Ленинскую премию, и так далее. И с цензором в Доме книги, Никитиным, у меня были прекрасные отношения, он все мои рукописи пропускал, особенно не будучи строгим цензором, кроме, правда, одной. Одну не пропустил, если хотите, я о ней скажу отдельно. Так вот, я ему как-то сказал, что есть прекрасно подготовленная научная книга профессора Быстрова, иллюстрированная им самим, и она абсолютно готова для печати. Но он был цензором Гостоптехиздата, а книга медицинская. Он говорит: "Принесите, попробуем". Я принес, и он её взял, Никитин. А потом оказалась какая-то ревизия издательского портфеля Гостоптехиздата, и те увидели подготовленную совершенно книгу для Медгиза, а вовсе не для Гостоптехиздата. И было издано распоряжение — передать её в Медгиз. Тут, наверное...
К.Л.: "Медгиз", 57-й год.
Б.С.: Ну, вот, 57-й год, Медгиз. Передали туда. Но это не важно. Если бы она не побывала в руках этого... и не прошла техническую обработку в Гостоптехиздате, они бы её не взяли.
К.Л.: То есть настолько была в научном смысле опасная работа по тем временам? Здесь же об эволюции...
Б.С.: Нет, в данном случае их соблазнила техническая готовность книги, что они на это не тратили ни одной копейки, только бумага — больше ничего.
К.Л.: Изумительная книга. Это труд всей жизни Быстрова.
Б.С.: Труд всей жизни, конечно.
К.Л.: Это его мировоззрение? Все, что он...
Б.С.: Да, да, да, да. Вот эта книга и переписка с Ефремовым, вот эти самые английские статьи, которые, к сожалению, плохо знают, — я думаю, что тут весь, собственно, Быстров. Остальное, конечно, — это то, что осталось в умах у слушателей, различного сорта записках. Вот {всё} то, что Ирочка хотела бы сделать в виде сборника, посвящённого его памяти. Это было бы совсем хорошо.
К.Л.: Я сейчас принимаю участие... Много очень материала, много воспоминаний. Присылаются воспоминания, присылаются его работы, которые у друзей, у родных, дальних родственников находятся.
Б.С.: Да, вот я недавно получил эту книжку. Наверное, Вы никогда её не видели.
К.Л.: Нет, я, безусловно, не видела.
Б.С.: Ёлкин — это вот этот, а Генка Прашкевич — это известный теперь писатель-фантаст.
К.Л.: Я слышала.
Б.С.: Ну, кое-что писал он и обо мне, какие-то пустяковые статьи. Сейчас он затеял какой-то спор с последним из Стругацких. Не знаю, со смыслом, без смысла. Особой симпатии я к нему никогда не испытывал. Но мне Витя Дубатолов на днях прислал письмо; пишет: "Борис Сергеевич, Геннадий к Вам относится не просто хорошо, а с благоговением". {Смех}
К.Л.: Приятно такое слышать.
Б.С.: Ну, это такая {книжка}... для тех, кто испытывает к палеонтологии вкус. Она хорошо издана, достаточно популярная. А я своих коллег всегда подбивал писать как можно проще, {но} не отрываясь от чистой науки, с тем, чтобы книжки были доступны и читателю, который... поймёт, о чём речь.
К.Л.: Спасибо большое. А Ефремову было легче публиковать его работы?... Потому что у него больше...
Б.С.: Ну, Ефремов, понимаете, был член Союза писателей. Причём в группе фантастов он занимал, конечно, первое место. Потом его ближайшие ученики и воспитанники, братья Стругацкие стали как-то с ним конкурировать. А после смерти вообще стали вести себя отвратительно. Одного из них уже в живых нет. Я эту историю знаю, потому что я... Я в 75-м году только стал москвичом. Я Москву терпеть не могу. И не знаю. Наверное, и не люблю, потому что не знаю. Меня сразу же Московская писательская организация просила войти в состав комиссии по наследию Ефремова со стороны науки. Ну, я вошёл в эту комиссию. Но теперь председатель умер, некоторых членов нет в живых, а после смерти Казанцева она вообще распалась, наверное, эта комиссия совсем. Хотя есть люди, особенно среди группы космонавтов, у которых Ефремов в большой чести... И они иногда устраивают собрания его памяти. Но там тоже есть некоторые свои сложности. Несерьёзные. Или, может быть, слишком серьёзные — не знаю.
К.Л.: Спасибо большое, Борис Сергеевич, за то, что согласились...
Б.С.: Да, но я отвечал на Ваши вопросы без всякой системы...
К.Л.: Это не важно, не суть важно. Дело в том, что Вы поделились своими воспоминаниями и о своей жизни, и о людях, с которыми Вам довелось работать. Это очень ценно. Спасибо большое!
{Продолжительность записи — 100 минут}